ЗАМОК НА ГОРЕ

Дитер Штайн

— Ну! Добивайтесь своего! Покажите, что вы настоящие мужчины! Отцы, мужья, добытчики! Каждый за себя! Каждый за свою семью! Вперед!..

Ринулись. Неуклюжие мужики, пахари с деда-прадеда, квадратные, на вывернутых косолапых ногах, пытались изображать воинов. Тузили усердно друг друга цепами и оглоблями, чаще промахиваясь, чем попадая.

Разыгрывали боевую ярость, погрознее хмуря брови и выпячивая толстые губы. Одни напялили на головы улья вместо шлемов, другие веревками примотали корыта к спине и к груди, третьи — крышки от бочек держали наподобии щитов.

— Ползаете, как навозные жуки! — смеясь, кричал рыцарь-монах в белом плаще, а конь плясал под ним, напуганный ревом, пылью и ударами. — А ну-ка, наддай жару! Бей!..

Наддали. Здоровяк в кожаном фартуке, наверное, местный кузнец, метнул свой молот в старика, уже почти добравшегося до скамьи под большой липой (не иначе, как сиживали прежде на этой скамье старейшины деревенского мира, судя-рядя о делах земляков).

Хитрый дед, положив на спину дверь сарая, черепахой прополз между ногами бойцов и коснулся было заветных наград, — когда кузнечный молот саданул его по затылку...

Старик упал без стона, дверь приплюснула его к пыльной земле. Вид окровавленного лысого черепа словно бы отрезвил драчунов, — но в соблазнительной близости лежали на скамье призы. Великолепные ножи блестели рядом с ножнами; и сапоги стояли парами, будто гвардейцы на посту, и манили взор щегольские шляпы с пером за шелковой лентою...

Поколебавшись, мужики вновь стали топтаться. Заревели, вселяя в себя непривычную злость, замахали ломами и лопатами. Монах же в седле, вертя на месте злого карего жеребца, все дразнил робких и подуськивал «настоящих добытчиков»...

— Эй, друг, нет ли у тебя, часом, иголки?

Вздрогнув, Рупрехт вернулся в подлинный мир. Оловянная кружка стояла перед ним, с остатками местного мутного вина; стыли почти нетронутые колбаски с капустой. Вокруг за столами толковали мужики, все, как один, украшенные синяками и ссадинами. Над головами плавал дым из печи и смыкались закопченные балки низкого потолка.

— Иголка, спрашиваю, есть?..

Напротив сидел крестьянин из числа слабосильных, но жилистых, — лет пятидесяти, с грязной щетиною на впалом, кирпично-загорелом лице. Волосы его клочьями топорщились вокруг лысины, губы все время жевали. Держа перед собой свою куртку, мужик словно в недоумении рассматривал лопнувший шов.

Слазив за отворот, Рупрехт подал соседу всегда готовую иглу с суровой ниткой. Тот разом взялся зашивать, но вдруг испытующе глянул слезящимися глазенками:

— Ты что, из города, человече?
— Да, но не из Винтервальда. Я из столицы.
— Купец, что ли? Товары привез для выбора сильных? Это твои были?..
— Да нет... — Рупрехт замялся, не зная, как объяснить свое присутствие в деревне. — Я ученый, из королевского университета. Вот, хожу, смотрю, как люди живут... изучаю...
— Чего нас изучать, на виду все... — Мужичок снова всмотрелся в разодранный шов — и стал громко возмущаться, явно адресуясь и к людям за другими столами. Бранил какого-то жирного Куно:
— Топор я у него выбил, — так он вцепился, как котяра, и куртку на мне порвал. Оселок уже рядом лежал, новенький, — я бы его схватил; мой был бы оселок, если б не Куно... Ах ты, сволочь!
— Оселок, брат, у Клауса, — назидательно сказал пьяный мужик за соседним столом. Он уже по-птичьи хлопал веками и наклонялся над своей тарелкою, будто норовя клюнуть. — Ох он, Клаус-то! Он, брат, мно-ого набрал всего; его теперь и рыцари наградят. Он торговлю откроет, Клаус-то... Ух, он здор-ровый!..
— Вишь, он уже сюда не пришел, Клаус твой! — закричал фальцетом из дальнего угла еще один обиженный. — Мы ему разве ровня? Он теперь сильный, ему со слабыми зазорно...
— Да куда ему! Мы ему через неделю, ох, и наваляем...
— Ага! Вон Куно уже навалял. Лежит теперь перед церковью. И старый Ульрих там, и Грета...
— И поделом Куно, а то хитрый очень! — упорствовал пьяный сосед Рупрехта. — А Грета чего полезла? Чего баба-то, чего?!
— Баба, не баба... Белые Отцы говорят, всем можно! Что, баба богатства не хочет?..
— К чертям собачьим баб! Тут, вишь, мужиков больше, чем надо! — завопил было сосед, но тут же умолк, поскольку новое лицо вошло в харчевню. И даже не одно, а со свитой подвыпивших парней. Хоть и неопытны были крестьянские молодцы, но уже обрели развязно-холуйский вид, присущий всем на свете телохранителям; и колпаки ухарски сдвигали на нос, и плечами играли, воинственно поглядывая вокруг...

«Клаус, глянь-ка, во!» — зашептали злобно и восторженно... То был известный кузнец, давеча угробивший молотом старика. Багровый, он сопел от хмеля и от спеси.

На кузнеце уже не было кожаного фартука, — на пропотелую рубаху он накинул новенький суконный кафтан, кудри украсил шляпой с пером. Две служанки кошками заметались перед ним: одна влажной тряпкою прошлась по угловому столу, видно, предназначенному для «чистых», другая уже бежала с полными кружками в обеих руках...

Кузнец сел, пристроились вокруг мутноглазые холуи; утихли громкие разговоры, словно мужики боялись помешать новому баловню судьбы...

Дивные вещи читал и слышал Рупрехт про этот край. Земли вокруг Винтервальда еще покойный король из своего домена пожаловал рыцарям Апостольской Общины, стяжавшим великую славу в последнем крестовом походе. Но вот беда: соседние бароны, по обычаю, мнившие себя королями в своих владениях, давно поразбирали те деревни с полями и лесами, что отдал ордену primus inter pares*. Взятое отцами бароны отдавать не собирались — много, мол, крови было пролито, пока в усобицах поделили угодья...

Нынешний король объявил себя бессильным обуздать ненасытных. Пришлось рыцарям-монахам снова седлать коней. Закаленные крестоносцы мигом разогнали курокрадов, зажиревших баронских латников, а заодно отбили сеньорам старинную паскудную охоту драться между собой.

Врали высокородные: распри вокруг Винтервальда длились по сей день, и кровь при этом лилась отнюдь не голубая. Крепки были кирпичные замки на высоких холмах-останцах; насолить сопернику удавалось лишь одним способом — разоряя его феод... После решительных действий Общины больше не загорались хаты, кони не топтали мужицкий хлеб, с придорожных буков исчезли грозди за ноги подвешенных трупов.

Права, данные ордену, были широки. По настоянию гроссмейстера, король заточил в столичную крепость самого буйного из баронов, Арно де Бриса; другой неукротимый, Карл Кошачья Лапа, с несколькими сеньорами попробовал создать нечто вроде ополчения против красных плащей — и погиб при штурме их твердыни...

— Слышь, Фриц!

Нарочито громкий, вызывающе наглый голос вырвал Рупрехта из раздумья. Тем более, что Фрицем оказался его злосчастный сосед по столу, чьи заскорузлые руки никак не могли справиться с иглой.
Клаус повторил свой окрик через ползала; мужик так и замер, уводя макушку в тощие плечи.

— Огородик-то я твой куплю, Фриц. Мне расширяться надо. Сколько хочешь?

Фриц, словно получив удар под дых, скорчился и куртку бросил на стол, позабыв о разорванном шве. Он молчал, страдальчески сопя, и глядел себе под ноги.

Неторопливо встав, Клаус отмашкой ладони показал свите — сидите, мол; подошел чванливой походкой, руку положил на затылок Фрицу:

— Глухой, что ли? Цену какую возьмешь, спрашиваю?..
— Да на что тебе... цена-то! — выдавил из себя тот. — Ты ж теперь и так можешь...
— Ну, я ж по-людски! — напоказ, чтоб все слышали, пробасил Клаус. Рупрехта он, казалось, не замечал вовсе. — Односельчане... Могу денег дать, мне вон... пожаловали на обзаведение. (Хлопнул себя по кошельку на поясе.) А могу зерном, там... вещами... Говори, пока я добрый!

— Ну, клин озимый засеять... — робко предложил Фриц, поднимая умоляющие глаза.

Недавний кузнец хохотнул, сильно хлопнул мужика между лопаток:

— Засеешь, хрен с тобой! Спорить не буду, для почину. А там посмотрим...

Когда вальяжно отошел Клаус и разговоры вновь закрутились в чаду, Фриц, плача почти откровенно, сунул иголку Рупрехту:
— На, возьми... черта лысого я зашью, ползет сукно-то... сколько лет ношу!
— Да что это тут у вас за бесовщина? — невольно понижая голос, однако не без гнева спросил гость. — Убиваете друг друга на площади... сильные... слабые... я совсем другое слышал!

— Другое и было, — почти шепотом ответствовал Фриц. — И даже, вроде, ничего себе жили... ну, это так, ежели по-нашему, по-глупому! Но, спасибо, поняли это наши, Красные Отцы-то. И стали, значит, Белые... Ошибка это все была, понимаешь? Против, значит, законов природы. Против природы, стало быть, поперли. А природа, она чего требует? Борьбы!

И, значит, кто самый сильный... кто всех, значит, побьет... тому и деньги, и дом новый... и вообще. А слабому зачем? Он, вишь, не заслужил, — а баловать нельзя, вредно... Пусть, это, знает свое место. Он сильному слуга, а тот ему защита... Отцы-то, они ошибались! Сколько лет не туда шли. А потом поняли, слава Богу...

— Да кто куда шел, Господи? Кто понял, ты можешь толком?... — не выдержав этой невнятицы, взорвался было Рупрехт. Но его осадил деланно медленный, напевный голос:
— А вот я тебе сейчас все и растолкую, тонкая шея!..

Говорил со своего места Клаус; харчевня опять притихла, все смотрели в свою посуду.

— Ты, брат, чего ждал увидеть? Кормежку, это, всеобщую? И чтобы, значит, старых дармоедов бесплатно в больницу, клизмы им там разные?.. (Телохранители дружно заржали, Клаус ладонью грохнул по столешнице.) За этим притащился, губу раскатал?
— Да уж, не того ждал, что сегодня вижу! — с неожиданной для самого себя смелостью огрызнулся Рупрехт. И вдруг чуть не потерял сознание, на пару секунд ослепнув и оглохнув: пущенная Клаусом, рядом с ним ударилась в стол оловянная кружка. В голову, к счастью, не попала, но осыпала и Рупрехта, и съежившегося Фрица брызгами вина.
— Ну, так пошел вон отсюдова, рвань городская! Мы свободу не меняем на миску поганой каши, понял?! А ну, парни, выкиньте это чучело... до смерти не бить, но чтоб запомнил!..

Вдруг, без всякого перехода, Клаус сорвал с себя шляпу и согнулся в поясе, умиленно глядя на что-то поверх головы Рупрехта. Содрав колпаки, повскакали его охранники. Все в харчевне встали, и тишь воцарилась — не чета той, которую принес с собой Клаус...

Над столом Рупрехта и Фрица стоял рыцарь-монах Апостольской Общины. Не из высоких саном, но при всех атрибутах: в белом плаще, в тонком кафтане того же цвета, с поясом, отделанным серебряными пластинами. Руку в перчатке с нашитой бляхой он как бы невзначай бросил на рукоять меча, увенчанную головой оскаленной пантеры.

Рупрехт, в отличие от мужиков, не подброшенный с места бессознательной потребностью встать, смотрел снизу на узкое загорелое лицо монаха. У того насмешливо прищурены были темные твердые глаза, нижняя губа чуть выпячена.

— А я за тобой, мастер Зилле. — Холеной острой бородкой монах повел в сторону двери. — Идем, капитул ждет.

Понимая, что отказ невозможен, Рупрехт, тем не менее, медлил. Странное дело: казалось ему, что даже с одурелым от вина и чванства Клаусом, с мужиками, сбитыми с толку каким-то новым сатанинским учением, безопаснее иметь дело, чем с образованными, чистыми крестоносцами...

Да и чистота их была сомнительна. Вот, вошел этот белый плащ, и на миг пробился сквозь грубые, но естественные запахи харчевни другой, пугающий запах. Словно потянуло тяжелым, едким потом, — потом, пропитавшим густую шерсть... какой-то особо вонючей псиной... Или это лишь почудилось Рупрехту?..

Не впервые почудилось. Он был почти уверен, что за ним следят — на всем его медленном пешем маршруте от столицы до Винтервальда, а затем к горе, под которой лежит эта проклятая деревня, называемая Бирнбаум. Рупрехт чувствовал слежку даже ночью, особенно в последние недели, — на постоялых дворах, но еще явственнее где-нибудь в поле, где ученый занимал самый уютный стог.

Нет, он не видел никого, но... словно бы тени бесшумно шныряли вокруг, исчезая, как только Рупрехт начинал всматриваться слишком пристально. Словно кто-то неотступно, нечеловечьим тяжелым взором глядел из темноты. И временами ветер приносил этот запах...

От деревни поднималась широкая тропа. Лишь она одна вела в орденскую твердыню, — с трех сторон пик был обтесан, будто стоячий брус.

Над вершиной громоздился замок, квадрат глухих кирпичных стен с зубчатыми башнями посередине каждой стороны и по углам. Внутри крепости коренастым грибом под круглой жестяной шляпкою сидела башня-донжон, из-за нее взмывал золоченый шпиль собора.

Ведя в дороге необременительную беседу с монахом, Рупрехт невольно принюхивался... Нет, это ему точно показалось там, в харчевне. Посланец капитула вправду вспотел под плащом в знойный, паркий день, но не более, чем обычный человек; сверх того, он попахивал хорошим (не из харчевни) вином и восточным благовонием вроде тех, какими знатные люди в столице умащали бороды...

Тревожило другое: легко уходя от вопросов Рупрехта, монах, тем не менее, проявлял глубокое знание жизни Зилле, магистра семи свободных искусств, преподователя в королевском университете... Так, уже на подходах к замку, провожатый невзначай спросил:

— А тебе ничего не было от ректора, когда твоя милость — шестого, что ли, апреля — ночью самовольно отпер аудиторию, называемую епископской, и до утра беседовал там со студентами, сошедшимися втайне?..
— Ректор об этом не узнал, — как можно невозмутимее ответил Рупрехт. — Ну, а коль узнал бы, то я б сумел дать ему надлежащее объяснение...
— Какое же?

Собрав остатки храбрости, ученый ответил:

— Объяснение я бы дал господину ректору, а не тебе, достойный отец!..

Монах только ухмыльнулся, и они продолжили путь.
Замок близился по мере подъема, нависал, словно дурной сон. С дивной цепкостью пустив корни на тесной площадке вверху утеса, он тянулся к небу. По цвету кирпича было видно, что башни приращивали себе все новые ярусы.

Громадный ров, полный воды, перерезал тропу; над ним нависал мост, поднимаясь к высоченным воротам в кирпичной арке, сплошь покрытым шляпками стальных гвоздей. Белый флаг с серебряной бахромою, с черной головою пантеры (впрочем, этот зверь имел и черты волка) обвис в жарком безветрии над воротами.

Рупрехт невольно сопоставил эту слепую черепашью мощь с тем, что он видел в Бирнбауме, куда пришел с утра и где созерцал на площади вокруг липы костоломную драку за товары, разложенные на скамьях. Усадьбы, даже самые маленькие и жалкие, были обнесены оградами выше самих хат, из бревен с заостренными концами или кольев в три-четыре ряда, перепутанных лозой.

Окна забраны массивными ставнями; ворота и двери, сколоченные из горбылей, перехлестнуты железными полосами, заперты на замки-великаны. Среди обычных домом встречались деревянные дворцы-новоделы, должно быть, принадлежавшие сильным, каким-нибудь Клаусам, сумевшим проломить черепа односельчанам-соперникам и нахапать побольше товаров из-под липы.

Такие хоромы были и вовсе окружены валами, рвами с водой; из-за стен, похожих на крепостные, хрипло брехали псы. Рядом стояли лавки со всем, нужным в крестьянской жизни; у дверей — лениво-наглые парни с дубинами, в новеньких солдатских шлемах. Не дыша, входили туда мужики-покупатели...

Видел наблюдательный магистр: прежде хаты были другими, веселыми, — вон какие резные, расписные сохранились карнизы; да и сады, полные зреющих плодов, явно пострадали при устройстве этих безумных укреплений. Срубленными яблонями были усилены заборы...

Вести, приходившие в «альма матер» от достойных доверия людей, говорили совсем иное. Усмирив феодальную вольницу, красные плащи в своих гигантских владениях принялись устанавливать порядок, воистину небывалый на земле; разве что в сказаниях о восточном царстве пресвитера Иоанна можно было найти нечто подобное...

Замок ордена и зал его капитула стали открытыми для крестьян, даже последний бедняк мог найти там суд скорый и справедливый. Порой сам гроссмейстер, Адальберт фон Арнхейм, разбирал мужицкие дела... Были изгнаны из края пауки-ростовщики; орден на самых легких условиях давал ссуды зерном и деньгами.

О жестоких поборах, рождавших голод, множивших разбойничьи шайки в лесах; о баронских охотах, с сотнями лошадей и собак, с обязательной потравой жалких крестьянских наделов; о «праве первой ночи» и других прелестях обычной жизни в королевстве мужики забыли, будто о страшных снах с перепою...

Вблизи от замковой горы, в тихом уголке у полноводного Зейна, была возведена общедоступная больница; монахи-лекари, сведущие в тайнах арабской медицины, исцеляли и принимали роды бесплатно. Зимой деревенских детей собрали на первый урок в пустовавшем Эльзенштайне, родовом замке Арно де Бриса. Заработала школа...

Они прошли через калитку за подъемным мостом; рослые часовые с копьями, в белых кирасах, насквозь проткнули чужого клинками взглядов. Внутри наружного квадрата стен, за полосой вымостки, стояла еще одна стена, с невидимыми снаружи, небольшими башнями на углах. В ней был проход, запертый стальной решеткой. Со скрипом завертелся барабан; решетка поднялась, открыв путь к сложенному из гранитных глыб основанию донжона.

Обойдя вслед за монахом центральную башню слева, Рупрехт невольно помянул имя Господне. За собором, похожим на куб, служащий подножием копью, устремленному в зенит, в обеих крепостных стенах зияли, один против другого, проломы с опаленными краями. Наружный проем был одет лесами. Сила, разворотившая четверные слои кирпича, похозяйничала и во дворах, частично разрушив низкие строения. В руинах копошились люди, слышался стук кирок и молотков.

— Бароны, — кратко пояснил монах. — Штурм Карла Кошачья Лапа. Наняли каких-то умельцев, не то с греческим огнем, не то с китайской смесью, еще похуже того... Но у нас тоже были сюрпризы. Мало кто из них ушел живым... — Крестоносец вздохнул, опуская взор, и добавил: — Прискорбное непонимание друг друга...

Монашье лицемерие почудилось Рупрехту в последних словах... «Неприступны для врага внешнего, от соблазнов ограждены добродетелью», — вспомнил он девиз основателя и первого гроссмейстера Общины. Тогда их было не более десятка, рыцарей, давших обет бедности и бескорыстного служения людям под боевым красным штандартом...

...Они поднялись по винтовой лестнице в верхний ярус донжона, и монах, почтительно постучав, отворил низкую дверь.

Комната была невелика и производила странное впечатление — не то лавка древностей, не то уголок тайных утех богатого сеньора. В персидские ковры на стенах были вбиты держаки с золотыми кольцами для факелов, капли смолы падали на бархат и шкуры, устилавшие пол. Самоцветную мозаику индийского столика покрывали темные круги, оставленные кубками. Куски жареного мяса, политые застывшим соусом, лежали на чеканном серебряном блюде.

Поклонившись, монах отступил обратно за дверь. Рупрехт оказался наедине с хозяевами, молча рассматривавшими его.

Среди мехов, подложив под спины и локти расшитые золотом турецкие подушки, полулежали двое. Оба в богатых белых кафтанах с широкими, словно крылья, наплечниками, в усыпанных алмазами поясах и высоких, белых же сапогах со шпорами.

Слева, с кубком, длинноволосый, длиннобородый носач, похожий на ворона, — левый глаз испорчен сабельным ударом, волосы в пятнах седины. Справа — мужчина плотный, широколицый, с крупными, резко вырубленными чертами; бритый подбородок молотом, рыжая грива на плечах.

...Изрезанные ветрами пустынь, словно покрытые скульптурным рельефом скалы Синая; знойные холмы и масличные рощи Палестины; петляющий по равнине среди гор Иордан с остатками римских мостов... Среди желтых арабских песков рдели плащи рыцарей-монахов, точно маки в пшенице. Бурным пламенем летел широкий плащ за спиной гроссмейстера, бестрепетного Адальберта фон Арнхейма.

На плаще, чей цвет знаменовал огненные языки, сошедшие от Святого Духа на собрание апостолов в Иерусалиме, — блистала пятиконечная звезда волхвов, вышитая серебристыми нитями... В боях стремена главы ордена прикрывали двое храбрейших: командор Бертран де Морни и граф Отто фон Шаумбург. Тремя кострами горела их доблесть...

Так говорили в столице странствующие философы, купцы и миннезингеры, побывавшие в Святой Земле.

— О, мастер Зилле! Рад, сердечно рад!.. — приветственно поднял свой кубок де Морни. Глаз командора, с рассеченными и коряво сросшимися веками, вопреки дружескому тону голоса, сохранял выражение угрюмой злобы. — Как изволит поживать ректор, его милость Готфрид Заукель, доктор обоих прав, и прочая, и прочая?.. Помниться, встречались при дворе и на церковном съезде в Рунихе... Здоров ли?

Поблагодарив, Рупрехт сообщил, что ректор пребывает во здравии.

— А мы, брат, тебя ждем, как дорогого гостя, — густо прогудел рыжий граф Шаумбург. — Вот, не поверишь, — ей-Богу, давно ждем. Интересный ты для нас человек... Да ты садись, располагайся! Выпей, закуси с дороги...

Нельзя сказать, чтобы Рупрехт наелся в деревне, — драка крестьян не прибавила аппетита, да и события в харчевне помешали воздать должное супу и колбаскам. Почитай, все на столе бросил, когда явился рыцарь-монах... Самое бы время набить желудок. Но, Бог весть почему, не влекло его это холодное жаркое с воткнутой двузубой вилкою. Странное было мясо. Лишь яблоко с другого блюда вежливо подобрал гость...

— Ты в столице такого не пил, — заверил Бертран, подвигая по столу кувшин, искусно, по серебру, облепленный золотыми виноградными гроздьями и листами. — Расслабься, да и расскажи о себе...
— Ага! — хохотнул граф. — Как ты от других профессоров студентов переманиваешь, за что они тебя любят! Можно сказать, просто кумир. Ночами к тебе на лекции бегают, вместо того, чтобы пить и тискать девок!..

Рупрехт послушно налил себе, поднес к губам наполненный кубок... и замер, держа его на весу. К пряно-сладкому запаху густого вишневого вина примешивался иной. Возник и исчез, будто дунуло из звериного логова. Запах жесткой пропотелой шерсти...

Хозяева смотрели молча, внимательно.
Заставив себя пригубить, Рупрехт деланно усмехнулся, пожал плечами:

— Не знаю, что вам и сказать, господа мои... Я просто искренен со студентами — и пытаюсь честно делиться мыслями. Я не чувствую себя учителем, исполненным всяческих знаний, а их — несмышленышами, обязанными только внимать и запоминать. Мы на равных, и я говорю с ними от всей души.
— И... о чем же?
— О славном пути человеческого духа! — воскликнул Рупрехт, забывая о том, где он находится и кто его собеседники. — Быть может, первочеловеки в раю Господнем и были исполнены всяческих совершенств, — но, согрешив, они дали начало роду несчастному, заблудшему... Одна лишь искра, достойные отцы, — искра прежней, божественной сущности горит в искаженных душах, даже в душах вора и ростовщика!

Лучшие умы всех времен пытались раздуть эту искру. Пифагор, и Сократ, и Сенека, — все они призывали людей очиститься от бренного, отречься от жадности и себялюбия, зажить дружной семьей, где нет обидчиков и обиженных...

— И тут ты услышал о нас, — как бы сочувствуя пылким заблуждениям гостя, покачал головой де Морни.

— Да! Услышал, и от многих! Говорили мне, что под Винтервальдом воистину воплощается слово Спасителя: «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах». Говорили, что Апостольская Община отвечает имени своему, как сказано в Деяниях: «Все же верующие были вместе и имели все общее. И продавали имения и всякую собственность, и разделяли всем, смотря по нужде каждого».

А миннезингеры пели еще иначе — о добром и смелом рыцаре Адальберте фон Арнхейме, который в своем самом дальнем походе на Восток достиг пределов чудесного царства короля-священника Иоанна и, увидев, что там все равны, счастливы и богаты, решил воссоздать тамошние обычаи во владениях ордена...

Рыцари переглянулись, и де Морни задумчиво сказал:
— Сказки живучи, мастер Зилле... Значит, ты вполне честен и откровенен со своими студентами?
— Надеюсь, что так.
— И ты полагаешь, что истина о Боге, о духе, о людях — открыта тебе во всей полноте?
— Конечно же, нет! Мне лишь кажется, что я иногда прикасаюсь к ней...
— Ну, а если бы истина открылась тебе, во всем своем свете, или, может быть, во всем своем мраке... — Командор, нагнувшись вперед, острый локоть утвердил на колене, а бороду положил на ладонь; Рупрехту стало трудно выносить маниакальный блеск его здорового глаза и мутную черноту раненого. — Ты рассказал бы о ней студентам? Ничего не утаил бы? И был бы красноречив и убедителен, как прежде? Повторяю: какой бы ни оказалась истина?..

Гость колебался. Он чувствовал, что его влекут в логическую ловушку, на поле каких-то страшных подвохов... но природная честность не дала схитрить, и Рупрехт ответил прямо:

— Нет ничего важнее истины. Она не может смутить или оттолкнуть. Я был бы счастлив поведать о ней...
— Ну, вот и хорошо, — благосклонно кивнул де Морни, а граф Отто вздохнул с облегчением. — На это мы и надеялись. На то, что лучший, известнейший из профессоров королевского университета, магистр Зилле, однажды со своей кафедры расскажет правду об обновленном ордене; о том, почему мы сменили одежду цвета страсти на одежду цвета мудрости...

— Сегодня ты узнаешь все, что нужно, и будешь доволен! — словно подвел некую невидимую черту в беседе граф. — Скоро мы собираемся. Увидишь то, что доступно лишь посвященным...

— Значит, я... — Несмотря на выпитое, у Рупрехта пересохло в глотке. Склонный увлекаться до самозабвения, он уже почти позабыл о хатах-крепостях и диком зрелище на площади, о запуганных мужиках в харчевне. Казалось, сейчас откроется сокровенная суть нового учения, и все нелепое, непонятное встанет на свои места, образовав картину законченной гармонии. — Я смогу увидеть его светлость, гроссмейстера Адальберта? И, может быть, услышать слово напутствия из его уст?

— Мастер Зилле, — мягко сказал командор. — Мы с тобой только что сошлись на том, что истина такова, какова она есть... Ты увидишь того, о ком говоришь. Но — прошу тебя — забудь о песнях миннезигеров и о рассказах восторженных бродяг. Прими его светлость подлинным. Таким, каким он есть в жизни...

За стеной ударил и долгим отзвуком задрожал колокол.

— Начало церемонии. — Фон Шаумбург подобрал ноги, собираясь вставать. — Мы пойдем первыми, а тебе укажут место...

В нефе собора, как водится, рядами стояли дубовые скамьи, отполированные краснодеревщиками, а затем, еще лучше, задами сидящих. Рупрехта монах-провожатый посадил впереди; совсем близко возвышался алтарь, достаточно пышный для провинциальной церкви, с несколькими — в высоту — рядами гипсовых рельефов святых.

Главное место занимало выпуклое распятие: у ног Спасителя стояли Богоматерь и молодой Иоанн. Странным показалось Рупрехту, что все три фигуры покрыты черной краской... Еще приметил он между алтарем и крытыми белой тканью ступенями, ведущими к нему, помост длиной в человеческое тело. Справа и слева от помоста горели большие свечи. Может быть, сюда ставят гроб во время отпевания?..

По правую руку от алтаря, в простенках, разделенных лепными колонками, боком ко всему залу стояли три кресла; центральное — с высокой готической спинкой.

Ровно, заунывно звонил колокол. Рыцари и рядовые монахи-воины, входя группами и поодиночке, быстро заполнили все ряды, но не садились, а стояли перед скамьями. Из-за витых колонн, подпиравших аркаду вдоль нефа, монах вывел крупного, косолапого человека с красным лицом, указал ему место в конце переднего ряда. Человек загнанно озирался, вытирая редкие вспотевшие волосы. С неприятным чувством Рупрехт узнал «сильного» Клауса.

В плащах, скрепленных у горла цепями из больших квадратных звеньев, с подвешенными знаками звериных голов, взошли по ступеням граф Отто и командор Бертран. Встали перед боковыми креслами. Центральное выразительно пустовало.

В последний раз упал полнозвучный звон, отголоски загудели под ребристыми сводами. Все собравшиеся обернулись ко входу в храм и дружно склонили головы. Рупрехт чуть замешкался — и ощутил на себе скользнувшие недобрые взгляды...

По проходу между скамьями шел, в сопровождении нескольких младших рыцарей, величественный человек. Лучи солнца из стрельчатых окон с витражами охватывали его фигуру сияющей каймою: плащ на нем был сплошь усыпан алмазами.

Безмолвие охватило зал. Взойдя к алтарю, гроссмейстер медленно опустился в свое кресло, поднял лицо — и взглянул, казалось, в самые зрачки гостя.
По рисункам в рукописной книге о деяниях ордена знал Рупрехт это лицо, мясистое, крючконосое, с поджатыми губами и валиком кожи над переносицей, под которым, словно в ямах, сидели желтые глаза. Но никогда не думал, что лицо благородного Адальберта, воина Христова, заступника обиженных и слабых, может носить столь явную печать жадности и непреклонной жестокости.

«Прими истину, какой бы она ни была...» Зашуршало вверху, Рупрехт поднял взгляд. Скрывая окна, полные сверкающих разноцветных смальт, падали, развертывались черные шелковые полотнища. Несколько мгновений спустя, подожженные рядовыми монахами, запылали десятки свечей, некоторые в рост человека. За колоннадами вставали бурные, текущие вверх ручьи пламени, слишком обильные для свечей или факелов...

Озарился собор, изменчивые тени заколыхались в нем. Встал с кресла гроссмейстер, вышел на край площадки перед алтарем, туда, где обычно преклоняет колени священник. Спиной к распятию стоял без улыбки, с пляшущими бликами на бритом лице. Пасть пантеро-волка украшала его атласный нагрудник.

Он заговорил — хриплым, угрожающим голосом, какого и ожидал Рупрехт. Фразы, дробясь и множась среди ниш и колонн, становились подобными воющему лаю.

— Братья и посвящаемые! Вот уже скоро год, как орден живет новой жизнью. Скоро год минет с тех пор, когда я, смиренный, встретился в столице с особами столь высокими, что даже не могу назвать их сан. Скажу лишь только, что были там и первые лица нашей страны, и те, кто ближе всех к священному престолу христианского мира...

Там открылись мне высшие тайны бытия. Истина в том, чтобы каждое из созданий занимало среди прочих то место, которое положено ему по силам и способностям. Любая помощь развращает и ослабляет. Слабые, бездарные не должны вытеснить сильных и талантливых. Это они, слабые, придумали фантом человечности. Они, не видя иной возможности выжить и торжествовать, опутали мир липкой сетью милосердия. Карлики связали Геракла!.. — Адальберт издал явственный горловой рык.

— Мне было сказано: забудь все, чем ты прожил до сих пор. То было заблуждение; искушение дьявола, более коварное, чем все предыдущие за тысячу лет... Иди и восстанови справедливость! Сначала во владениях Апостольской Общины. Пусть владеют всеми благами земными лишь те, кто сможет их завоевать и удержать. Сильные равны по природе своей.

Однажды взял вверх наш богоспасаемый орден; пал в бою бесстрашный барон Карл Кошачья Лапа, был пленен храбрый Арно де Брис, — но могло ведь быть и иначе! Вечная борьба — вот закон... Никто не прав, никто не виноват. Уважай врага, убивая и умирая!..

Гроссмейстер чуть подался вперед, простер руку над замершими рядами.

— А чтобы никогда не дрогнула моя воля на этом пути и не поддался я прежней слабости, была изменена моя природа! Так, как давно она изменена у сановников и прелатов, благословивших меня, и даже у более высоких лиц... Иную суть, неуязвимую и беспощадную, получил я в тайном храме под столичным собором; ее же и передал вам, братья мои! А ваше дело — вручать волшебный дар тем, кто достоин его. Кто может войти во всемирную семью господ и хозяев...

Рупрехту представилось, что он тяжко болен и бредит. Не отравленным ли было вино у рыцарей?.. На плечах у де Бриса сидела теперь не его прежняя голова, а совсем другая, звериная. Лобастая, с косматыми брылями, она напоминала и пантерью, и волчью... но, по сути, ни ту, ни другую.

На мордах настоящих зверей не бывает такой застывшей гримасы ярости, — ярости, намертво вырезанной в складках вокруг пасти с бурыми загнутыми клыками, в морщинах на мохнатом лбу, в постановке раскосых, подплывающих кровью глаз... Тошный запах звериного пота, сливаясь со сладостью горящего, смешанного с благовониями воска, поплыл по залу.

Рупрехт не оглядывался, но был уверен, что вокруг него так же преобразились рыцари-монахи. В затылок сопело и хрипело чье-то слишком громкое для человека дыхание. На руку капнула тягучая слюна...

— Братья! — все хуже шевеля языком, но еще довольно внятно провыл оборотень в алмазном плаще. — Добрую весть приношу я вам! — Черной, лохматой лапою с серпами когтей он поманил кого-то из зала. — Граф, подойди!

Уже не чувствуя подлинными ни мир, ни себя в нем и этим ощущением сна наяву хранимый от безумия, — Рупрехт отрешенно наблюдал, как поднимается на ступени существо в блестящих парадных доспехах, со шлемом на панцирной ладони; как, удовлетворенно урча, склоняет седеющую страшную голову и прижимает острые уши перед фон Арнхеймом...

— Отныне с нами доблестный рыцарь Арно де Брис! Разрушены козни недругов, пали оковы; граф на свободе и готов забыть о тех прискорбных днях, когда мы еще не понимали, что служим одному делу... Я же, в знак забвения вражды, скрепляя наш боевой союз, возвращаю тебе, граф, твой замок Эльзенштайн!..

Отвесив глубокий поклон Адальберту, граф возвращается на место. Одобрительное рычание в зале, чей-то восторженный песий взвизг. Гроссмейстер поднимает лапу, призывая слушать его дальше.

— Сегодня среди нас есть люди, достойные укуса преображения! Это добрый кузнец Клаус, сын Иоганна, прозванного Костоломом: он выиграл сегодняшний поединок в Бирнбауме и тем самым показал, что способен возвыситься над крестьянским сословием. Клаус получил достойное вознаграждение и права торговца...

Но, прежде всего, приветствуем нашего гостя из Королевского университета! Привлеченный в наши владения громкой славой ордена, он желает изучить и описать нашу жизнь. Это хоть и молодой, но уже самый уважаемый из столичных профессоров, Рупрехт Зилле!

Дабы познал он истину и смог открывать ее все новым ищущим, — влеките господина Зилле к алтарю! Приди и стань навеки нашим братом!..

Быть может, впервые в жизни он, «тонкая шея», худосочный книгочей и затворник, принял быстрое решение. Рванулся в бок, к аркаде нефа... Но, непостижимым образом оказавшись вокруг, его твердо и почтительно остановили монахи, подпоясанные веревками, в кафтанах из простого белого холста. Рядовые монахи с обычными человеческими лицами, — только бледными и бесстрастными, будто стертые монеты.

Он покорился. Это ведь всего лишь сон, в жизни такого быть не может... он даже улыбался конвоирам. Торжественно, чуть касаясь локтей, гостя возвели к алтарю. Свечи с шумом выбросили ввысь клубящееся пламя. Только теперь понял Рупрехт, для чего поставлен «гробовой» помост сразу за ступенями...

Его бережно уложили на спину. Под недружный хор, воющий громкую неразборчивую песнь, трое с разных сторон склонились на Рупрехтом: звероголовые, огненноглазые Адальберт, Бертран и Отто. А перед тем, как лечь, увидел ученый гипсовое распятие. У троих на нем, черных, также были теперь горящие глаза и оскаленные пасти...

Шумно дыша, гроссмейстер склонился к шее Рупрехта, вздернул губы над клыками. В укусе, в горячей боли от него — вдруг ощутил гость неведомую доселе с л а д о с т ь.

Запись в хрониках Королевского университета от 20 июня 11... года.

Сего дня, в честь и память священномученика Маркеллина, папы Римского, достопочтенный ректор, доктор обоих прав Готфрид Заукель отказался от своей должности по годам и состоянию здоровья, рекомендовав на оную должность ректора, при одобрении его высокопреосвященства архиепископа Одо и членов Королевского Совета, прославленнейшего из наших профессоров, магистра семи свободных искусств, достопочтенного Рупрехта Зилле...


*Первый среди равных (лат.) — принятое в феодальные времена обозначение монарха.
http://www.vokrugsveta.com/